Это мобильная версия страницы. Рекомендуем смотреть десктоп-версию на большом экране — с комментариями к историческим событиям, видео и фотографиями.
Ирина
Кнорринг
Поэтесса, 33 года. В 1920 году покинула Россию. Живёт в Париже (во время войны — в Шартре) с мужем Юрием Софиевым и 10-летним сыном Игорем. Ведёт дневник под названием «Повесть из собственной жизни». Болеет диабетом.
Сентябрь 1939
Chartres. Война. Ровно неделя, как я здесь. Игоря мне вернули из Швейцарии в понедельник, во вторник днем Генрих привез его сюда. Я же выехала рано утром на велосипеде Елены Евгеньевны (мой взял Яновский, да так и не привез обратно). Юрий меня проводил до Рамбуйе. Ехала неопределенно: не то ваканс, не то эвакуация. Не знала, брать ли с собой архивы или трусики. Поехала в трусиках и тащила некоторые тетради. Пока ехала, особенно с Юрием, был ваканс. И погода чудная, и дорога хорошая. Поели в лесу и разъехались. Потом думала: не навсегда ли? А потом — пошли события. До последнего момента в войну никто не верил.

La Roseraie — тихое предместье Шартра, cité-jardin, населённое почти сплошь семьями авиаторов. Сейчас — бабье царство. У многих радио — в часы информации все ходят друг к другу. В пятницу утром, когда уже было известно о присоединении Данцига, Генрих пришел и сказал: «La guerre est commencée!» Никогда не забуду, как завопил Алик: «Non, non, pas vrai! Méchant, méchant!» и замахнулся на отца… Игорь проснулся и молчал. В тот же день — всеобщая мобилизация. В воскресенье Англия, а за ней Франция объявляют войну. Дальше — томительная неизвестность. Парижские газеты не доходят. По радио передают одни патриотические речи. В Розере с пятницы ждут воздушных налётов. А этой ночью была тревога, но сирены почти никто не слышал, и только одна семья вышла в поле. Слухи…

В Париже ночью была тревога, сирены ревели с двух до семи. Говорят, горит Meulan и бомбардируется Meaux. По радио — речь короля Георга. Юрий приехал в воскресенье поздно вечером. Приехал — усталый, весёлый, уверенный — и сразу стало спокойно и весело. Он даже ухитрился меня уверить, что Париж так хорошо защищён, что воздушные атаки невозможны. А Шартр не только с неба, но и с земли-то увидеть трудно. Привез корректуру моей книжки. Вот уж! Не своевременно, но занятно, пусть выходит «последыш». Последняя довоенная литература. Учу Игоря ездить на велосипеде. Едет уже через всё Розере. Счастлив страшно. Мордочка сияет. Солнце печёт, небо чистое, ребята кругом. И нет сил вообразить, что — война. И что совсем близко, м. б., над головой, в буквальном смысле.

В 11 часов завыли сирены. Довольно тихо в Шартре, и довольно гнусно где-то слева. Генрих с детьми как раз перед тем ушёл в город, а я прилегла уснуть. Многие ушли в поле. Я спустила вниз мешок, куртки, самое драгоценное (инсулин, тетрадки, документы), и мы с Лилей стали ждать. Наши скоро вернулись. Но в поле всё-таки никуда не пошли. Через некоторое время — опять сирена — на одной ноте — конец. В сигналах ещё плохо разбираемся: «C'est la fin ou non?» Привыкли к этому. Тревога даётся автоматически, когда авион только приближается к границе! У нас-то тревога кончилась, а в Париже?

Суббота. В понедельник в 4 часа утра — алерта. Воют сирены. Все сразу проснулись. У нас с Игорем вещи сложены в «боевом порядке». В полях холодно и сыро. Туман. Вышли на просёлочную дорогу, а там, как на бульваре… Прошатались битый час, замёрзли все, и, заслышав вторую сирену, — бегом домой — в кровать. Так вдруг весело-весело. Даже теплее стало. А восток — светлеет.

Потом ходили с Лилей в комиссариат регистрироваться как иностранцы. Но чиновник, видимо, ещё не получил никаких инструкций и погнал нас вон. А мне сказал, что я вообще живу на нелегальном положении, т.к. не выписана в Париже… Пошли в префектуру. Там мне сказали, что я живу здесь вполне легально, что регистрироваться должна в Париже. Так я и поехала в Париж, в среду утром. Взяла с собой пустой чемодан, а привезла битком набитый, да еще Юрин мешок, с которым он ездил в этом году на ваканс. Вывезла чуть ли не все альбомы, карточки, кое-что из книг, лампу на стол, полочку над столом, Игоревы ролики и т.д. То, что самое главное, его пальто даже не смогла захватить и даже свою кофточку бросила — Юрий привезёт, если приедет.

В Париже с удовольствием пробыла два дня. Париж мало изменился с тех пор, как я его покинула. Только на Rennes и Montparnasse стало ещё темнее вечером, только витрины заклеены (иногда художественно) полосами бумаги, да многие магазины закрыты — записка о мобилизации. Но что больше всего изменило облик Парижа, это то, что все ходят с масками в серых цилиндрических коробках. Даже проститутки на углу.

Сегодня с Лилей записала Игоря в лицей. В 6-й класс. Ещё не могу схватить — хорошо это или плохо. Лицей очень далеко. Хорошо, если сможет ездить на велосипеде. А уж завтракать он должен будет где-нибудь в городе. Хотя Лиля и уверяет, что такие прогулки очень полезны, но я иного мнения. Учение — бесплатно. Книги — покупать. Это уже большой минус. Вероятно, какие-нибудь старые у старших есть. Посмотрим.

Русские войска вошли в Польшу. Россия с Германией. Когда ещё был заключён пресловутый «пакт о ненападении», я сказала: «война проиграна», хотя ни о какой войне еще не было и речи. Что же будет теперь? И что же будет теперь с нами, эмигрантами? Лагерь? Или ещё посчитают как апатридов? А моральный вопрос? Пораженчество или оборончество? С Россией у меня давно порвались все связи. Да и современная война стоит выше всяких национальных интересов. Я за пораженчество, я — за Францию и с Францией. Сейчас я могла бы со спокойной совестью, принципиально, переменить подданство. Ещё одну малоприятную новость привёз вчера Генрих из Парижа. Юрию сократили часы работы, и он теперь будет получать 250 фр. в неделю.

Ноябрь 1939
Около пяти утра завыли сирены. Проснулись все сразу. Сразу же выскочила, в темноте высунулась закрывать ставни. Лил мелкий дождь. Оделись все очень быстро, только Игорь долго возился с ботинками, так и не зашнуровал. Я захватила бумаги (всегда в кармане пальто), мешочек с инсулином и часы.

Вышли на улицу и дошли до конца Розере. Стоит группа мужчин. Идёт дождь. Мы прошли туда и обратно, посидели в столовой. Я вышла на перрон. Где-то очень далеко или очень высоко еле слышно жужжали аэропланы. Пять раз прокричал петух, в другом конце Розере ему откликнулся другой. Проехал поезд. Сидели в темноте. Игорь спокойно грыз морковь и торговался, что утром не пойдет в лицей. Алик, как всегда, пытался приставать с какими-то глупыми вопросами. Дети были спокойны. Взрослые — тоже. Лиля курила и разговаривала с соседями. Я слушала картавых петухов и старалась схватить жужжание авионов. Думала: сейчас все наши сидят в подвале (хоть дождя нет!) и, конечно, беспокоятся о нас. Проскользнула мысль об Ирине Насоновой, которая на днях родила в Париже сына… И какой прекрасной музыкой прозвучали сирены в терцию на одной ноте. Зажгли электричество. Было начало седьмого… Через полтора часа Юрий будет здесь. Пойду его встречать, несмотря на дождь. Хочу побыть с ним хоть и под дождём — вдвоём.

Вторник. В sauf-conduit мне отказали. Мотивировка такая, что натурализовать ребенка я могу и в Шартре, a acte de naissance et acte de mariage мне вышлют по почте, а выписываться в Париже мне нет никакой надобности. Я очень загрустила, а чиновник мне потихоньку и говорит:
— Mais vous vous pensez alles très bien, comme ça, sans rien?
— Je risque.
— Mais non. Vous risquez de rien, — и стал меня подбадривать и очень успокоил, — mais je vous rien dis.
Забыла кошёлку, вернулась, а он мне опять делает знак — «поезжайте, мол». Совсем меня подбодрил, так что я решила ехать в субботу в 5-35, а уж, если просплю, в 9-41.

Апрель 1940
Вторник. Шартр. В Париж я ездила часто, каждый месяц, на автокаре. На Рождество с Игорем. Потом — на годовщину свадьбы, на 3 дня. Потом на Юрино рожденье (20 февр.). Лиля уговорила меня поехать в субботу и вернуться в четверг. В среду я хотела пойти в госпиталь. В день моего отъезда всё было занесено снегом. Вся эта зима была очень холодная и снежная, но таких сугробов, какие намело в ту ночь, я не видела с России. Дорога чудная — поля в снегу, в лесу сугробы, автобус еле пробирается. Париж тоже необычного вида (хотя в этом году уже дважды видела его в сугробах — даже потеряла в снегу туфлю, в темноте на Porte de St. Cloud).

Хорошо провела вечер субботы, воскресенье, понедельник днём, а к вечеру стало плохо. Задыхаюсь. Делала анализ на ацетоны: ++++. На другой день еще хуже. Лежу. Сердце колотится так, что хочется держать его руками. Дышу с трудом. Была Наталья Ивановна. Впрыснула камфару. Говорит — нужно в госпиталь. Я ни за что. «А как же Игорь? А кто ему скрипку носить будет?» В среду — совсем плохо. Полудремотное, полуобморочное состояние. Опять Нат. Ив., говорит: «Надо в госпиталь». Я уж настолько ослабела, что не было сил протестовать. Завернули меня в одеяло, сунули в такси и отвезли в зало Бруарцель. Делали пикюры каждый час. Анализы ужасные (расплата за зиму!), все — ненормальные. Одним словом, отходили. В пятницу делали вливание sérum. Я отошла. И тут только поняла, как недалека я была от смерти.

Четверг. Сегодня на поле в Grands Prés было состязание между футбольной командой Сен-Жана, куда входят несколько мальчишек из Розере, в том числе Игорь, и такой же командой из Монвиллера, пригорода. И та побила Сен-Жанцев со счетом 0:1. Игорь вернулся мрачный и расстроенный. На вокзале в Шартре Генрих обратился к какому-то служащему с просьбой передать жене, что он едет, а куда неизвестно. Тот через кого-то передал. Каково было Генриху проезжать мимо Розере! Писем от него давно уже не было. Лиля сразу постарела.

От соседа-железнодорожника узнали, что вчера прошло в Париж 50 поездов, с воинскими частями главным образом.

Понедельник. Вести тревожные. Планы на лето строить теперь довольно трудно, потому что на днях появилось в Journal official извещение о медицинском освидетельствовании лиц, к которым принадлежит и Юрий. Неужели скоро? А от самого Юрия никаких вестей, даже мандата нет.

Май 1940
Суббота. Этот день напоминает первые дни войны: также по несколько раз в день бегают друг к другу слушать радио, покупают Paris Soir, в городе оживление и волнение, в Розере tout le monde pleine, как сказал Игорь. Вообще, новости теперь приносит он. И так же, как в сентябре, воют сирены. Только не совсем так: за вчерашний день во Франции убито и ранено больше 100 человек гражданского населения. Premiers, как пишут газеты. Были бомбардированы различные места, не только Нанси, Лилль, Реймс, но и самый центр Франции, департамент Шер, и Клермон-Феран, где есть жертвы и разрушения.

Сегодня у нас было две алерты. До Парижа не допустили (немецкие бомбардировщики). Там, как всегда, жертвы DCA. У меня какое-то злобное и слегка агрессивное настроение: пусть будет ещё алерта, пусть бросают бомбы, пусть хоть и убьют! А Шартр сейчас — место не совсем безопасное: защищён он, вероятно, не Бог весть как, а аэродром громадный и очень важный, а тут еще и англичане устраивают свою воздушную базу. Английские авионы уже летят сегодня.

Среда. Эти дни у нас было по несколько алерт. В воскресенье было три подряд. В это время были бомбардированы Орлеан и Шатоден. Об Орлеане пишут, что там много жертв, о Шатодене — ни слова. Но здесь упорно говорят, что там разрушен аэродром, и такое количество жертв, что многие врачи из Шартра отправлены туда. Говорят, что он два дня пылал. Многое из этого, вероятно, и верно. А вот уже факт несомненный: в понедельник, часов в 6 вечера на соседней улице был пойман немецкий парашютист. Я возвращалась с прогулки и застала толпу. Парашют нашли в St. Près. Говорят, что вчера второй парашютист спустился на колокольню собора.

В понедельник, в десятом часу вечера около Розере у семафора остановился поезд с ранеными. Все Розере стояло на мосту. Один голос переговаривался с нами оттуда. В других вагонах было гробовое молчание и завешенные окна. На Игоря этот поезд произвел потрясающее впечатление. После пяти дней войны Голландия заключила сепаратный мир. Волнение страшное.

Вчера у нас не было ни одной алерты. Кажется, вся Франция отдыхала. Авионы летают каждый день, целый день и часто по ночам, что, конечно, не способствует хорошему сну. Тем более, что сирены по ночам мы почти не слышим. Я думаю все-таки, что Шартр не избежит участи Шатодена.

Суббота. Это напоминает мне моё детство — Туапсе, только не подводы и возки с полудохлой лошаденкой, а автомобили, иногда и шикарные, иногда совсем захудалые, нагруженные, как только можно, всяким скарбом. Из Бельгии. Бегут непрерывной вереницей. В городе на каждом перекрестке даже ажаны стоят, т.к. они швыряют во всех направлениях. Пол-лицея реквизировано, и сегодня 7-е и 8-е классы занимались где-то в Grand-Lycée. Все пансионеры распущены по домам. Непрерывно проходят поезда с бельгийскими солдатами (куда и зачем?) и, говорят, с ранеными. Здесь же, на путях, под Розере их кормят и отправляют дальше. На мосту стоят два автомобиля, три дамы и господин окликают меня:
— Здесь нет бомбардировок?
— Не было, — говорю.

И посыпались вопросы. Большой ли это город? Где можно поесть? Есть ли отель? Как проехать? Часто ли бывают алерты? И, наконец, нет ли поблизости авиационного поля?..
— Hélas, — они прямо застонали.


Воскресенье. В городе творится что-то невообразимое. Автомобили бегут непрерывно, и это такой ужасный вид, что я иду по улице и ревмя реву. Маленький грузовичок, видимо, с фермы. Торчит детская коляска и детские головы. Хорошая машина. На крыше тюфяк. Внутри человек десять. Узлы. Двое спящих детей. Грузовики с прицепкой. В прицепке — узлы, а из узлов торчит голова старухи в платочке. Мотоциклетка. Впереди муж, сзади жена (между ними свернуты одеяло и узлы), на коленях у нее девочка лет 3-4, она обнимает её и узлы. Узлы, тюфяки, дети, велосипеды. Сегодня появились и велосипедисты, тоже с одеялами и узлами. Ужас.

И пусть Игорь всё это видит, пусть знает, что война — не романтика. Я до гражданской войны этого не знала. А наши дети должны это знать, как это и не жестоко — только в этом случае им, может быть, и удастся поставить войну вне закона.

7 часов вечера. Я дописала последнюю строчку, входит Лиля.
— Ты слышишь?
Я сидела с закрытым окном и ровно ничего не слышала. Выли сирены. Взяла паспорт, инсулин. Прибежал Игорь, сошли вниз.
— Что же? Идем гулять?
— А к черту! У меня живот болит. Никто уже больше не ходит, даже Перрены (первая алерта была в 8 утра). Когда, говорят, DCA зацепит, тогда…
В этот момент она и запалила. Заперли дом и побежали. Палит — кто — не разберешь. Оглядываюсь, а около авиации, ближе к нам громадный столб черного дыма. И по другую сторону ангаров несколько дымков.DCA: «Боевое крещение». Оказывается, сброшено 8 бомб.

Четверг. Париж. С тех пор, как Париж был объявлен военной зоной, начались мои мученья: что мне делать? Первый раз в жизни я не могла принять никакого решения. Писали, что французы ещё имеют право передвижения без sauf-conduit до 1-го (за иностранцами, конечно, строгий надзор, и почему-то они считаются больше всего «пятой колонной»). С другой стороны, ехать в Париж на лето глядя, да ещё в самое, может быть, пекло… У нас алерты почти каждый день, и DCA палит почём зря. А часто и по несколько алерт в день. Но что дальше? Ведь буду совсем отрезана… Загадала так (в пятницу): если сегодня будет алерта — завтра еду.

После лицея и музыки повела Игоря стричься. Только куафер постриг ему затылок — сирена. Так и помчались с полуобстриженной головой, со скрипкой, нотами, книгами и велосипедом — в собор, в крипт. Там очень хорошо, народу только полно, но спокойно. Потом опять побежали в парикмахерскую — достригаться. После ужина я сказала Лиле о своем намерении ехать, и она со мной согласилась. Игорь сначала обрадовался, а потом — заплакал. Это был последний момент колебания.
— Ну, хочешь — останемся?
— Нет, мама, поедем. Будем все вместе.

Подъезжаем к Maintenon, вдруг дорога загорожена. Входит офицер с винтовкой. «Vos papiers». Две дамы слезают. Сначала смотрит бумаги у них, визу и sauf-conduit. Потом обращается ко мне: «Vos papiers!» Я стараюсь оставаться спокойной — и начинаю медленно разворачивать пальто, которое лежит у меня на коленях. Тот обращается к сидящим дальше и внимательно проверяет документы. Потом проверяет у другой половины автобуса, продвигаясь в проходе боком, спиной ко мне. Подходит ко мне вплотную, смотрит бумаги у сидящих на первой скамье и вдруг — не поворачиваясь, подходит к двери и делает знак шоферу и выходит. Уже мы тронулись, а я ещё все не верила в чудо. Потом так же медленно положила в карман свои Carte d'identité и тут только решилась взглянуть на Игоря… Он молодцом выдержал экзамен.

И вот — мы дома. Париж производит впечатление мирного, спокойного города. Шартр превратился в табор, а здесь беженцев нет. Шартр — военный лагерь, а здесь не видно ни одного военного, а есть поезда — туда и обратно — с ранеными, с беженцами, с солдатами. И до сих пор ни одной смерти. Правда, в воскресенье, рано утром, летали немецкие аэропланы, и DCA палило здорово и близко, но в Шартре эта пальба бывала последнее время очень часто.

Июнь 1940
Четверг. В понедельник мы с Игорем пошли по делам его продовольственной карточки: на бульваре Монпарнасс нас застала алерта. Сидели в подвале дома, где Closerie des Lilas, очень глубоко и хорошо — электричество и стулья. Народу много, но все спокойны. Доносилась стрельба очень глухо, и жужжание аэропланов. Просидели час и пошли дальше. В Люксембурге встретила Юрия — он сидел в траншее Observatoire. Потом ходили в Народный университет записываться на курсы сестер милосердия.

Но только на другой день из газет узнали, что было брошено больше 1000 бомб. И только вчера — подробности: что в banlieue около 100 домов разрушено, и что число жертв доходит до 900.

Во вторник я водила Игоря по всем трагическим местам и поймала себя на том, что эти развалины производят на меня меньшее впечатление, чем беженские обозы в Шартре. Самое страшное — не это. Страшно то, что Париж может быть оставлен, и Юрий, как военнообязанный, должен будет уехать. Вот этого-то я боюсь больше всего.

Вчера ходила получать Игорю маску и не получила: «Il n'est pas français». Меня это так обидело и обозлило (главным образом — обидело), что я ревела всю дорогу и весь день дома. Пошли в мэрию к greffe, — как дело с натурализацией. Тот, как ворона, руками машет: «Вас известят, вы не волнуйтесь». Как же не волноваться, когда у ребёнка до сих пор маски нет. Сволочи! А по всему Парижу слышна одна только фраза:
— La morale seul peut sauver la France.
A в общем, конечно, спокойнее, чем в Шартре.

А я, я готова без счёта платить
За зыбкое счастье не бывшего рая,
За ветошь почти нелюбимого дома —
Любым поражением, позором, разгромом.

Это моё первое стихотворение за время войны.

Они пришли в пятницу, 14-го утром. Всю последнюю неделю было довольно-таки неприятно. Пальба не прекращалась ни днём, ни ночью. Сирен не давали. Палила и DCA, да и артиллерийская стрельба, фронт был близко. Взрывали на Сене мосты и склады с нефтью. Два дня в Париже стоял чёрный туман и все ходили, как в саже. Несколько дней над Парижем на западе стоял столб черного дыма и по ночам полыхало зарево. Ночами не спали. Из дому почти не выходили. Наши курсы сестер милосердия закончились после второй лекции. Тощали запасы продовольствия, у меня осталось два кило макарон и чечевицы, но нет самого главного: картошки, молока, яиц, сала.

Избавились мы от трёх опасностей почти чудом:
1. Юрий сказал, что никуда не уйдёт, пока не будет специального распоряжения об этой категории иностранцев, и оказался прав. Все ходили друг к другу и спрашивали: как быть? Так и остались.

2. Тысячи орудий направлены на Париж, и немцы заключили между собой пари — во сколько часов Париж будет снесён с земли. Он объявлен «ville ouverte» в четверг. И кому Париж обязан своим спасением, до сих пор неизвестно. Не то коменданту Парижа, не то американскому послу Буллиту.

3. Слышала из разных источников, что отдан приказ Манделя — в ночь на субботу арестовать всех «белых» русских от 17 до 55 лет. Всего этого мы избежали.

Но самое ужасное — беженцы. Сначала автомобили, потом велосипеды, но главное — пешеходы. Всех возрастов. Нагруженные, дети, старики, клетки с канарейками. Это был какой-то психоз. Надо уходить, даже «пешком». Я поймала себя на том, что и сама готова пойти. Ужас какой-то. Приказа об эвакуации не было, но положение было такое, что «уйти» считалось чуть ли не гражданским долгом.

Июль 1940
Суббота. Завтра будет месяц, как пришли немцы, а сколько уже изменилось и в быту, и в психологии. Ну, пусть отдадут колонии, пусть половина Франции отойдёт к Германии, не все ли равно? Чем скорее сотрутся всякие национальные границы, тем лучше. Жалко людей. Беженцев, которые погибали на дорогах, матерей, которые прятали в чемоданах трупы своих детей. Солдат, погибших в этой бессмысленной и преступной бойне. Солдат, «пропавших без вести». Вот этого простить нельзя. А все остальное — национальное унижение и прочее — какая ерунда!

Первое время мне было тяжело. «Как они смели войти в мой город!» Когда я впервые увидела на авеню Мэн проходящие войска — мне было почти физически больно. И когда Юрий, весь первый день прошатавшись по городу, вернулся стопроцентным германофилом, мне было противно. Как противно и сейчас, хотя я сама гляжу на этих немецких мальчиков в военной форме без всякой ненависти.

Они вошли в Париж очень скромно и сразу подкупили всех своей корректностью. Сами французы говорили: «Ну, если бы мы пришли в Берлин, мы бы не так себя вели!» Как представляли себе немцев? — варвары, которые всё ломают на пути, стреляют из пулеметов в толпу, насилуют женщин и рубят ноги детям. От этого и бежали обезумевшие толпы. Да ещё от бомбардировок. Париж объявлен «ville ouverte» только накануне сдачи.

Первые дни всё время летали авионы — в большом количестве и очень низко. Теперь — почти перестали. Живём больше слухами. Упорно говорят, что завтра будут бомбить Париж. Немцы напоминают, что надо затемнять окна и прочее. Когда по ночам слышен шум авионов, я успокоительно говорю: «Это свои». (А с кем мы?) Первые дни я чувствовала себя француженкой, даже plus royaliste que le roi, a теперь — иностранкой и иностранкой всегда и везде. Я бы хотела, чтобы Игорь всегда и везде чувствовал себя дома. Пусть для него не будет существовать понятие «Родины».

Изменился быт. Прежде всего — внешний вид Парижа: совершенно пустые улицы (я тут только заметила, какая в Париже ширина улицы), закрыты магазины, а около открытых — громадные хвосты, толпами. Первую газету я купила буквально с боем. Очереди — всюду.

Недавно я простояла полтора часа и купила два яйца. Молока не видела месяц. От постоянного чёрного кофе начинаются сердцебиения. Однажды всё утро простояла (в двух очередях) за картошкой — не получила. Теперь уже картошки вдоволь, есть и масло, не везде, правда; даже в четверг я получила 4 яйца — не больше, чем в 20 минут.

С каким восторгом услышали мы после больших перерывов первые свистки паровоза на Монпарнасском вокзале! Жизнь восстанавливается. Но отсутствие продуктов и волнение довело меня до страшной, невероятной усталости. Вчера я уже слегла. t° 38.3. Сегодня утром колоссальное количество ацетонов. Юрий был без работы около 3-х недель. Maison Choque по предписанию префектуры был открыт, но Юрию от работы отказали, «есть, мол, и французы». А когда вернулся один из патриотов (сам себя мобилизовав), он за ним прислал. Первую неделю Юрий получил немного — 175 франков, теперь обещают — 300, это уже лучше, чем во время войны.

Но вот самое существенное изменение в нашем быту — конец русской эмиграции. Той самой несчастной эмиграции, от которой я так открещивалась, которую я так ругала, но которая была единственным родным бытом, единственной «родиной». Когда не стало русской газеты, всяких литературных и прочих собраний, когда куда-то исчезли, разбрелись все друзья, с которыми хоть изредка можно было перекинуться словом на русском языке, — ощутилась пустота. Я даже готова на новую эмиграцию, мне только Игоря жалко. Хотя, может быть, это и сделает его космополитом. Больше всего я боюсь возвращения в Россию.

Сентябрь 1940
Вчера мне удалось достать в «Монопри» кусочек мыла Monsavon, так что я с удовольствием умылась… Последнюю неделю умывалась лессивом. Сегодня — первый день карточек. Получила 150 гр масла (уже больше недели мы его не видели!) и полкоробки камамбера. Даже веселее стало. Вчера простояла в очереди 2,5 часа, макароны давали à volonté, купила 2,5 кило. Картошки опять нет, хвосты стоят человек на 300. «Вот наша маленькая жизнь».